— Вот! — воскликнул Бобка, переставая листать, и чуть затрудненным от боли в боку движением сел на стул напротив них. Уставился на страницу. — Жутко мне нравится… «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится».
— Нет, Бобка! — всхлипывая, улыбнулась Ирка. — Так дело не пойдет! По книжке-то кто угодно может — а ты навскидку, от души! Как папа!
На мгновение Бобка озадаченно насупился — и, подмигнув Малянову здоровым глазом, очень серьезно сказал:
— Аще не умрет — не оживет.
И они засмеялись.
А потом сказали Богу, как другу…»
...Эта повесть была написана для сборника (впоследствии оказавшегося первым томом проекта) «Время учеников» и в нем была опубликована впервые.
О проекте «Время учеников» сказано немало. А я еще скажу. Андрей Чертков выдвинул замечательную идею и наперекор всему сумел ее реализовать. Не его вина, что у доброй половины авторов, принявших в проекте участие, сознательно или бессознательно не хватило фантазии ни на что большее, кроме как постараться вывернуть столь ими всеми любимый в детстве мир Стругацких наизнанку и постараться доказать (ума палата!), что он либо невозможен, либо существует только благодаря хорошо замаскированному тотальному насилию. Суть-то нехитрая: все, что нам кажется действительно хорошим, на самом деле плохо, поэтому ничего хорошего нет, кроме того, что мы уже имеем, каким бы плохим оно нам ни казалось. Этакое извращенное самоутешение. Старательное, не за страх, а за совесть дотаптывание того, о чем когда-то мечтал — неизбежное и явственное следствие психологического слома, после которого человек уже сам себя убеждает, что мечтать вредно, от мечтаний все беды. Вся страна, вся культура российская в девяностых истерически занималась тем же самым. «Хальт! — вдруг принялись кричать высокодуховные властители дум сбросившей путы тоталитаризма стране. — Цурюк, падлы! Какое вам будущее — вам дерьмо за американцами жрать, и то много чести!»
У Стругацких в «Гадких лебедях» фашист Павор говорил, что будущее — не более чем тщательно обезвреженное настоящее. Вот ученики и внесли свою скромную лепту в это обезвреживание.
Насколько мне удалось в своей повести избежать этой страшной болезни — судить не мне.
Все мы выросли из Быковского спецкостюма…
Посидеть за столом с нормальными хорошими людьми, не слышать ни о долларах, ни об акциях, ни о том, что все люди скоты… Ой, когда же я отсюда выберусь!..
А. и Б. Стругацкие, «Стажеры»
Подкатил громадный красно-белый автобус.
Отъезжающих пригласили садиться.
— Что ж, ступайте, — сказал Жилин.
Высоченный седой старик, утопив костистый подбородок в воротнике необъятной меховой куртки, исподлобья смотрел, как пассажиры один за другим неторопливо поднимаются в салон. Кто-то легко, от души смеялся, кто-то размашисто жестикулировал, до последней секунды не в состоянии вырваться из спора; кто-то, азартно изогнувшись, наяривал на банджо. Пассажиров было человек сто.
— Успеем, — низким, хрипловатым голосом проворчал старик. — Пока они все усядутся…
Третий — уже не старый даже, а просто маленькая, сморщенная, сутулая почти до горбатости мумия, укутанная в плотный теплый плащ и плотный теплый шлем с наушниками, — нелепо запрокинув голову, озирался вокруг. У него были по-молодому живые, но совершенно несчастные глаза. Он словно прощался.
— Ах, да пошли, Алексей, — проговорил он надтреснуто. — Что ты Витю мучаешь? Это еще минут на пятнадцать, не меньше.
— Я никуда не тороплюсь, Григорий Иоганнович, — поспешно сказал Жилин. Крохотное лицо мумии скривилось в иронической гримасе: мол, говори-говори, все мы знаем, что такое чувство такта и жалость к тем, кто одной ногой в могиле.
Огромный и словно чугунный Алексей вынул правую руку из кармана куртки и медленно провел ладонью по редеющим седым волосам.
— Пожалуй… — раздумчиво сказал он.
— Ну, конечно, — сказал его спутник; чувствовалось, что он с трудом сдерживает возбуждение. — Уж ехать, так ехать. Как это у вас говорят? Долгие проводы — лишние слезы!
Алексей покосился на него своими чуть выпученными глазами, в стылой глубине которых проскользнуло едва уловимое недоумение.
— У кого это — у вас? — медленно спросил он.
Григорий Иоганнович не ответил. Он смотрел в небо — чистое, синее, без единого облачка, даже без птиц; над аэродромом их разгоняли ультразвуковыми сиренами. Смотрел так, будто и небо это видел в последний раз.
Алексей выждал несколько мгновений, потом повернулся к Жилину.
— Ладно, — повторил он. — В конце концов, не на век едем. Путь, конечно, неблизкий, но, думаю, к вечеру-то уж мы обернемся, — шумно втянул воздух носом. — Тойво, как я понял, дело разумеет.
— Я, Алексей Петрович, вас в гостинице дождусь, — ответил Жилин. — Сниму пару номеров… вы же всяко с дороги устанете. Отоспимся здесь, а уж утром двинем обратно.