…Этой ночью разразилась гроза!
И сорвались у их тормоза!
И сплетались усы и коса!
И еще кое-где волоса!
К тому времени, как из серой мути вдали проступил великий город и потянулся навстречу автобусу щупальцами своих недавних, но уже облупленных новостроек, а мимо, ревя раздолбанным мотором и чадя перегаром нечистого топлива, натужно и нагло, через сплошную осевую, продавился на обгоне первый «КамАЗ», — в салоне остались только два пассажира.
Они так и промолчали всю дорогу. Григорий Иоганнович, казалось, дремал; на поворотах голова его расслабленно моталась на спинке сиденья. Быков сидел, словно Будда, глядя вперед неподвижными, бесстрастными глазами.
В радиоприемнике с оглушительным дребезгом то ли гитары, то ли какие-то местные синтезаторы снова принялись перекатывать и перебрасывать друг другу щербатые, крошащиеся звуки, и очередной Орфей с наркотическим восторгом и нарочитой невнятностью заблеял, с трудом попадая в ноту:
— Без руля и без ветрил
Нанесло на нас педрил!
— Смешно, — сказал водитель.
— Славный мир, — вдруг произнес Григорий Иоганнович, не открывая глаз. — Веселый мир. Все шутят. И все шутят одинаково.
— Тойво, — проговорил Быков, — будь человеком, погаси это.
Водитель, улыбаясь, коснулся выключателя, и стало тихо.
— Я думал, чтоб вы не скучали… — извиняющимся голосом, но как-то снисходительно проговорил он.
— Спасибо, — невозмутимо ответил Быков.
— Ну, вот, — сказал Тойво, — уже стамеска. Подъезжаем.
Автобус, неторопливо прокрутившись по площади Победы, вписался в плотный поток машин, затрудненно сглатываемый гортанью Московского проспекта.
— Будто и впрямь из аэропорта едем, — проговорил Тойво. — Обычные авиапассажиры рейса Мирза-Чарле — Санкт-Петербург. — Он засмеялся и, коротко обернувшись, сверкнул на стариков своей легкой улыбкой. — Вдумайтесь в икебану этих названий: Мирза-Чарле — Санкт-Петербург!
Они вдумались. Во всяком случае, помолчали.
— Стивенсон-заде! — возгласил Тойво.
— Эфраимсон ибн Хоттаб, — ответил Быков. — Холдинговая компания «Ленинец». Свердловская область и ее столица Екатеринбург. Все шутят одинаково. Хватит одинаково шутить, добрый юберменьш. И так на душе погано.
— Да что вы, дядя Леша, — раскатами провинциального трагика воскликнул Тойво, — да не надо! Да честное слово, все образуется! Из надзвездных селений, знаете ли, виднее!
— Может, и образуется раньше или позже, да жизнь-то у людей короткая, мальчик… Особенно у здешних. Оно все образо… зо-вы-вается, об-ра-зо-вы-вается, да вот до-об-ра-зоваться, — это слово никак не давалось ему, но он упрямо повторил его, выговаривая по слогам, — не может. А жизни — раз и нет. Два — и еще поколения нет. Три… Четыре… Четырех поколений уже… — Он замолчал, не закончив фразы, и лишь бугры могучих скул заходили под дряблой кожей.
Автобус остановился перед светофором, в толчее других машин. Григорий Иоганнович открыл наконец глаза и посмотрел наружу.
— Сколько… — пробормотал он. — И все разные… Зачем столько разных? — Прищурился, всматриваясь. — «Вольво»… — с каким-то детским недоумением прочитал он. — «Па… паджеро»… Между прочим, слово похоже на испанское, а если по-испански читать, должно получиться «Пахеро»… Это как дон Жуан, который на самом деле Хуан. Целая тачка, полная теми, кому все пахеро! — И он надтреснуто, чуть истерично засмеялся.
Зажегся желтый глаз впереди, и лавина фырчащего, мокрого от дождя металла и стекла, не дожидаясь зеленого, повалила вперед, тесня и подрезая соседей.
— Знаешь, Алексей, — проговорил Григорий Иоганнович негромко. Быков чуть повернулся к нему, но он опять уже откинул голову на спинку и прикрыл глаза своими истонченными, будто птичьими веками. — Последнее время я часто вспоминаю… Когда я проводил вас в тот проклятый рейс… спецрейс семнадцать… я встретил Машу. В последний раз встретил, больше мы не виделись… Мы тогда поспорили слегка… о широте мысли. И теперь я понимаю, что оба были тогда в равной степени правы… и в равной не правы.
Опять светофор, и опять красный. Дождь барабанил снаружи, и каждая капелька, ползущая по стеклу, остро мерцала багровым. Нетерпеливо урчали и дребезжали машины, чадя и мокро блестя в сгустившихся сумерках; из высоко вознесенного салона они казались сплошной коростой из панцирей выброшенных на песок черепах.
— Она сказала, что все мы ограниченные люди, потому что не способны спросить себя: а зачем? А я сказал, что правы лишь те, кто не задает себе этого вопроса. Ты пьешь холодную воду в жаркий день и не спрашиваешь — «зачем?», сказал я. Ты просто пьешь, и тебе хорошо…
Автобус тронулся.
— Но тело — не душа, вот в чем штука. Биологическая потребность имеет простую и ясную, конкретную цель: поддержание жизнедеятельности тела. А вот какая цель у жизнедеятельности души? Своей аналогией я лишь уравнял работу разума с животным метаболизмом. Но человек тем и отличается от животного, что может ставить себе цели более высокие, чем съесть, выпить, совокупиться… А ответить на вопрос «зачем?» можно, лишь имея в виду некую высшую цель… высший смысл… Я был молодой дурак. В пятьдесят два года, уже со всеми своими четырьмя лучевыми ударами, уже стоя на этой клюке — я был молодой дурак, Алексей… Этот вопрос раньше или позже тебя настигает. Нельзя задавать его слишком рано — ответы будут не твоими, вычитанными в книжках… пусть в очень хороших книжках — все равно. Но нельзя и слишком медлить, потому что можешь не успеть ответить. Можно досконально изучить аморфное поле Урана, можно построить прямоточный фотонный двигатель… для чего?