Коль оглянулся. Он поймал себя на том, что чуть не встал на колени. Как Кучерников? Кучерников, превратившийся в холмик слизи… Нет, нельзя, вокруг столько глаз. Не годится так раскисать.
Всеволод поднял левую руку — жарко полыхнула звезда на плече.
— Именем одиннадцати планет! — сказал он чуть хрипло, и голос, окрашенный в стальные тона, с механической мощностью завибрировал над площадью. — Именем двадцати миллиардов человек, живущих на них, — благодарю вас, земляне! — Он помолчал, потом повернулся к Колю, все так же упирая в пылающую голубизну длинные сомкнутые пальцы: — Благодарю тебя.
Коль стиснул кулаки. Надо было что-то ответить… Он не успел ни вспомнить, ни подумать, но как-то сама собой свалилась формула, объединившая то, что хранила память, и то, что он видел вокруг теперь.
— Служу человечеству! — выкрикнул он, дернув головой.
Всеволод вновь обернулся к капсулам — руки по швам. Длительно и гулко, словно в громадном пустом зале, ударил незримый гонг, и вдруг маршал, скорбно склонив голову с чуть шевелящимися от ветра волосами, опустился на колени. В ошеломлении Коль секунду смотрел на него, а потом бешено крутнулся назад. На коленях стояли все, до горизонта.
У Коля задрожали губы. Он, летевший вместе, видевший смерти своими глазами, постеснялся… а эти — чужие!.. Он хотел — и не сделал, а эти, может не хотевшие даже, просто исполнившие установленный ритуал… а может, и хотевшие, — сделали!! И он уже не успел, гонг ударил еще раз, и капсулы вспыхнули невыносимо ярким пурпурным огнем. Солнце померкло, как при затмении, накатила ночь, звезды проступили, и к ним от капсул беззвучно встали широкие столбы неподвижного света.
Они продержались недолго. Цвет их стал вишневым, багровым и смерк. Перед Стеной было пусто.
Солнце вновь взорвалось огнем, ночь убрали, как крышку. И все поднялись. Коль беспомощно обернулся:
— Как же… Это все?
— Нет, — ответил Всеволод и протянул ему небольшой цилиндр.
— Что это?
— Резец. Так принято, это должен ты. Напиши их имена.
— Имена?
Всеволод качнул головой в сторону Стены.
Только теперь Коль заметил, что часть ее покрыта написанными словно бы от руки именами… Это походило на стены рейхстага после победы, он видел на фото и в хронике, — разные почерки, иные имена написаны чуть наискось, вырезаны одно за другим, много… Под лабрадором блестело золото.
— Как? — зло спросил Коль. Он не мог простить им этой короткой вспышки, не оставившей следов. И он не мог простить себе…
— Пиши… просто пиши… — Лоб маршала был покрыт искрящимся на солнце потом.
Коль взял резец, как карандаш, и размашисто написал в воздухе: «Первая Звездная…»
И сейчас же правее уже написанных имен ударил огонь — и по Стене, в увеличенном масштабе копируя руку Коля, полетел, шипя, сгусток пламени. Вверх рвались облачка испаренного камня, просверкивало желтое. Коль остановился. Слова сияли из лабрадоровой тьмы, будто с той стороны бил прожектор.
И Коль написал имена всех, что стартовали с ним, и размахнулся было: «Коль Кречмар, третий пилот», но вовремя вспомнил, что жив. Тогда, не глядя, он сунул резец Всеволоду и пошел прочь, рассекая толпу, и там, где он шел, вытягивались по стойке «смирно» люди в новеньких мундирах.
Он стоял, бессмысленно глядя на Лену, и вспоминал, как выхаживал ее, когда она повредила ногу, — а кабарга разрешала, но, едва подвижность вернулась, ушла. Он вспоминал, как подкармливал ее в сорокаградусные морозы, — все живое пряталось, если имело силы, волчье голосило чуть ли не у стен скита, а она снисходительно съедала, что он приносил, позволяла иногда — когда ей самой это было нужно — отыскать себя в бело-зеленых дебрях, но — только. К скиту не шла, не подходила к руке, насмешливо кося с пяти шагов большим, теплым и вроде бы добрым глазом. Однажды он приболел, не выходил дня четыре. Раз под вечер услыхал, вроде скребется кто за дверью. Набросил доху, вышел. Никого. Пригляделся к синему снегу — следы, следы кабаржиные… Обмер. Затворил дверь, приник к щелке, тая дыхание. И вот она. Неслышно подошла, вытянулась вся — и боится, и ждет. Осторожно открыл дверь — шагнула чуть ближе. У него ума хватило не шарахаться и не орать восторженно; просто отступил в глубину, сказал спокойно: «Заходи, Ленок. Я, видишь, хвораю… не так чтобы слишком, но боюсь выходить — раскисну крепше, а их звать неохота, сама понимаешь…» Сел на старенький свой диван, подобрал ноги, укрыл дохой. «Заходи, — сказал, — сквозит». Она переступила с ноги на ногу — он любовался каждым движением, каждым переливом мускула. «Экая ты, девка, ладная…» Вошла, процокала робко и настороженно, остановилась — впервые так близко, лишь руку протяни. Не шевелился, смотрел. Чуть успокоилась. Спросил: «Чего дрейфишь?» Дрогнула, опять вздернув уши, и вдруг подалась вперед. Он только всхлипнул, обнимая ее за шею; она голову подняла, заглянула в глаза.
Он смотрел на истерзанный труп на алом снегу и понять не мог, за какие такие его грехи всех, кто дорог ему, кромсает лютая смерть. Ничего не слышал, ничего, все проворонил, друга последнего проворонил, ах ты, Господи! «Гады, — прохрипел он. Поднималась поземка. — Хрен с ней, с поземкой… Гады!! Я вам покажу биоценоз… Вы у меня увидите биоценоз! Как клопов!»
Темнело. В спину била, подгоняя, в одночасье вздыбившаяся пурга. Широкие лыжи вязли в рыхлом снегу, тонули. Следы терялись, проглядывали где-нибудь в лощинках и пропадали вновь. Он не отступал. Недалеко ушли — не ели, зарезали только, я спугнул… Какое-то мрачное, кроваво отблескивающее наслаждение доставляла ему мысль, что боится его серая нечисть. Он шел ровно, как автомат, забыв, что он человек. Он больше не был человеком. Он был слугою ножа. Карабин бы… Не было карабина, только очехленный штык болтался на боку, мрачный и восхитительный талисман детства, найденный в обвалившейся, заросшей траншее под Ямполицей, побывавший на звездах…