Мэлор опять долго молчал.
Молчал уже совсем враждебно. Ринальдо стало не по себе — и вдруг ему показалось, будто он понял, зачем рассказывает.
Догадка была убийственной. Это не честность. Это всего лишь желание оправдаться — уже сейчас, не через годы, когда жизнь спасенной доли человечества без слов докажет правомерность мук и жертв, а теперь же. Пока Солнце еще не убивает, а убивают лишь спасители. Вот чего я жду, подумал Ринальдо с ужасом и отвращением, от которых опять сердце запнулось и темная пелена нависла над глазами, грозя упасть и захлопнуть мир; чтобы в итоге разговора — не разговора, исповеди! — этот мальчик, которому сам он навязал средневековую роль исповедника, принял его покаяние и убежденно сказал: да, вы поступали верно… или даже так: да, я вас прощаю.
Но ведь он так не скажет.
Он вошел сюда с глазами заботливого сына, а теперь смотрит не как духовник — как судья.
Все-таки ошибка. Все-таки — усталость, и не больше того. Нельзя говорить!
А я еще гордился…
Ринальдо сунул ледяные руки под плед, но теплее не стало.
— Разве не возросли бы возможности к спасению, если бы вам не приходилось действовать тайком? — спросил Мэлор тихо. — Если бы люди знали?
Пути назад не было, следовало отвечать и впредь. Но Ринальдо попробовал выдавить ответ — и понял, что сломался. Сам вопрос человека, сидящего напротив, означал обвинение. Мальчик, с внезапной неприязнью глядя на чистое непримиримое лицо, которое только что так восхищало его, подумал Ринальдо. Почему ты как должное воспринял то, что я простил тебя? И даже не подумал ответить мне тем же? Ведь это ты взорвал три звездолета, не я. Твоя нерасторопность и некомпетентность. Но я не обвинил тебя, не стал грозить, я ведь знаю, что твои благодеяния и злодейства — лишь плеск напряжений и страстей на острие слепо летящей в жесткую бесконечность иглы, лишь лихорадочный танец молекул в тонком слое взаимодействия; и пока ты честен и добр в меру отпущенного страстной молекуле разумения, пока стремишься познавать и тем увеличивать эту меру, ты — чист. А ты будто балованный ребенок — получив прощение, сразу смотришь свысока. И знать ты стремишься для того только, чтобы всласть разбрасывать обвинительные вердикты. Только прощение соединяет — а ты тянешь к разрыву. Ты только показался хорошим. Я не верю, я не нуждаюсь в тебе.
Ринальдо откинулся на спинку кресла.
— Индустриальные мощности и без того на пределе, — холодно сказал он. — В вас, я вижу, живет эта детская уверенность, что стоит напугать или подстегнуть — и люди начнут сворачивать горы. Не начнут. Строить больше кораблей просто невозможно — нет ни сырья, ни оборудования. Строить больше оборудования и добывать больше сырья невозможно — для этого нет необходимых оборудования и сырья. И так далее. Экономика стянута в тугой клубок, которому ничего не прикажешь ни кнутом, ни пряником. Она столь же сложна и самостоятельна, сколь любое иное глобальное явление. И то, что это явление мы создали сами, отнюдь не увеличивает нашу власть над ним. Вы, физик, имеете ли представление, например, о мезонном цикле?
— Что?
— Он применяется для создания силовых клапанов в инжекторах вспомогательных систем жизнеобеспечения. Маленькие такие, с ноготь, и на каждом корабле их порядка двадцати тысяч. Вижу, что нет. Я тоже нет. Этому шесть лет учатся. Как раз столько времени осталось до взрыва. За предыдущие шесть лет мы подготовили армию специалистов, превышающую ту, что была, в двадцать три с половиной раза. Это было все, что могли дать вузы, потому что на большее нет ни практикумов, ни тренажеров, ни обучающих аппаратов, ни их лент… их количество также увеличено приблизительно в те же двадцать три с половиной раза. И так далее. Это в условиях массового радостного энтузиазма по поводу переселения. А в условиях страха всеобщей гибели…
— Вы обрекаете на смерть чуть не сорок миллиардов человек и молчите…
— А вы, уважаемый Мэлор Юрьевич, настаиваете, чтобы мы любезно известили их об этом?
— Не верю! Не верю я вашим индустриальным выкладкам!
— Это не разговор, Мэлор Юрьевич. Экономика — не религия. От веры или неверия тут ничего не зависит.
— Да все вместе мы…
— Кто станет вместе? На чье сплочение вы рассчитываете? Улетающих с остающимися? Да только слово скажи — начнутся страшные, каких еще не видела планета, драки, бои, битвы! За места на кораблях! Исступленные и бессмысленные поиски виновных, самосуд, хаос, бойня! Мы не успеем вывезти и десятой доли того, что могли бы!
— Какая бойня? Какой хаос? Да как вы думаете о людях? Какое право вы имеете управлять нами, так думая о нас?
Лицо Ринальдо стало жестким, и морщины прорезались четко, как сабельные шрамы.
— Ах, вот как вы заговорили! Но, простите, с какой стати я должен думать о вас лучше? Что вы-то знаете о людях? Сорок лет как государственные границы стали милым анахронизмом, вроде лондонских туманов, — а вы знаете, что в семи регионах мира мы до сих пор сталкиваемся с систематическими рецидивами расизма и национализма? Я уж не говорю о спорадических. Вы физик, одаренный, честь вам и хвала, никто не смеет оторвать вас от пера и бумаги, — а знаете вы, что такое, когда в дружинников сил безопасности стреляют из настоящих пулеметов и лазерных базук на дорогах? Средь бела дня? Знаете, что по крайней мере из трех регионов продолжают поступать в мир наркотики? Знаете? Слышали что-то… Есть о чем посудачить на досуге, когда мозг устал, после работы… Тридцать лет как окончательно исчезли из обихода деньги — и тем не менее до сих пор мы расследуем кражи. Зачем крадут? Я не понимаю. Из музеев, из общественных зданий, друг у друга… А знаете, что нам до сих пор не доверяют? Нам — Совету? Я не беру последние проклятые годы — но прежде!.. Все преимущества, даваемые статусом общественного деятеля, пропали еще до моего рождения — и тем не менее рефлекс недоверия к управленческому аппарату не удается преодолеть. Дескать, эти-то уж себя не обделят! Иногда кажется, что он просто уже в генах застрял где-то… Вот вы же не верите мне сейчас.