— Получено радио с Меркурия на ваше имя.
— Читайте, голубчик, — устало сказал Ринальдо, с трудом скрывая необъяснимую, но непреоборимую неприязнь: он так и не смог привыкнуть к новому секретарю.
— Зашифровано вашим шифром, — сказал Варош.
— Хорошо. Давайте.
Он поставил на стол опустевшую чашку, на дне которой вздрагивали лоснящиеся крупные капли. Он только что ознакомился с сообщением экологов: динамическое ограждение прорвано северо-западнее Огненной Земли — под угрозой Галапагосы и чилийское побережье. Он только что ознакомился с ответом астрофизиков, чисто теоретическая задача отсечения Солнца от нейтринного фона была решена, и решение оказалось фатальным: нужна энергия, равная полной энергии звезды по меньшей мере класса Солнца; такую энергию в Солнечной системе просто неоткуда взять, в ней лишь одна звезда — само Солнце. На плане Мэлора можно ставить крест.
Хорошо. Мы вывезем десять миллиардов. Пусть даже двенадцать. Пусть даже — кровь из носу — двенадцать с половиной. Но что будет с их душами там, когда они узнают все? Легче всего отмахнуться: это их проблемы, нам бы разобраться со своими, с тем, что навалилось сейчас, а уж души, понимаете ли, — пусть спасибо скажут, что живы остались, и не киснут, вот и все души. Но…
Если у них снова возникнет какая-то трудность, которая потребует общих усилий?
Доделывать, переделывать, начинать сначала нам придется еще не раз…
Но когда мы решаем, будто переделывать уже не придется, и то, что делается сейчас, — совершенно правильно на все времена, нужно лишь делать скорее и лучше, тогда мы предпочитаем исключительно веру. Так быстрее, легче, необременительнее. Кажется, что это в интересах всех — не дать делу утонуть в досужих спорах; споры же в такие времена всегда почему-то называют досужими, наверное, из страха оказаться не в состоянии убедить оппонентов в своей правоте. Так вдобавок и людям здоровее: общая вера упрощает и соединяет, а личные раздумья — усложняют и разъединяют, и нужно на порядок больше доброты, терпимости, понимания, чтобы сохранить способность к общению; куда проще дать отстричь себе две трети человеческого мозга и этим застраховаться от угрозы человеческого одиночества. Но когда приходит неизбежное время начинать сначала и переделывать, тот, кто раньше просто верил, теперь так же просто не верит — и он уж пальцем о палец не ударит. И уже сам спровоцирует следующий шаг в ад — нарастание принуждения. На которое так сетует потом. И вместо того чтобы следить за точным соблюдением наилучшей меры, следить сообща, одни все силы отдают тому, чтобы заставлять, а другие — тому, чтобы уклоняться. А когда мера оказывается пройденной и начинается сопротивление и распад всей социальной структуры, заставляющие принимают их за сопротивление и саботаж уклоняющихся. И по привычке отвечают механическим, бездумным усилением давления. И так вместе влетают в следующий кризис.
Что же будет с ними там, на Терре? Кто и как сумеет их объединить?
Надо верить, верить… надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной…
Солнце.
Он вспомнил о полученной депеше. Что там еще о Солнце?
«В течение последней недели наблюдалось замирание процесса, совершенно необъяснимое в рамках всех существующих теорий. Мы не сообщали об этом, сомневаясь в точности замеров, но вчерашние и сегодняшние данные в корне меняют всю картину. Мы не беремся пока ничего интерпретировать, хотя между собой, разумеется, пытались это делать, и не можем строить какие-либо прогнозы, но на данный момент процесс совершенно прекратился. Солнце совершенно стабильно. Мы отнюдь не уверены, что это — навсегда, поскольку после происшедшего мы вообще ни в чем не можем быть уверены, но на данный момент угрозы нет никакой и Солнце совершенно стабильно. Волчек, Кабурая, Армстронг».
Это была последняя шифрограмма в жизни Ринальдо. Он перечитывал ее раз за разом, пытаясь понять умом, а сердце все поняло сразу и догадалось, что больше ему незачем биться; свет гас неудержимо, воздух стал твердым и холодной стеной стоял напротив, поодаль. Потом мир отвалился от Ринальдо, как шелуха.
Чари оторвала губы от его руки, мертво лежавшей поверх простыни, — серой и чуть влажной руки, поросшей мелким серым волосом, исхлестанной синими рубцами вен. Веки Ринальдо затрепетали и замерли вновь, туго обтянув глазные яблоки. На виске медленно колыхалась жила, высоко горбясь над кожей. И Чари вновь припала к руке; один из бесчисленных проводов, шедших к Ринальдо, зацепился за ее локоть — врач молча отвел провод в сторону. Ринальдо лежал, как в паутине, паутина мерно гудела, что-то булькало, и переливалось, и щелкало, и едва слышно шелестело, но он умирал.
Не умирай, думала Чари, исступленно втискиваясь широко открытым ртом в холодную дряблую кожу. Я никуда больше не уйду! Я поняла: о тебе надо заботиться. Я перекрашу волосы, честное слово, сделаю в точности как у мамы, ты представь только: скандинавская блондинка, но смуглая, с персидскими глазами и ртом; все будут оборачиваться. Я опять надену тот голубой шарф, помнишь? Он тебе нравился, ты все время на него смотрел! Ты даже не представляешь, что девчонка может быть такой заботливой! Хочешь, я рожу тебе ребенка, у тебя будут наконец свои дети. Мы уедем, поселимся на берегу чистого теплого моря, вы будете гулять у прибоя, играть, пугать чаек, сидящих на камнях, он будет передразнивать их крики, а ты будешь негромко смеяться, а я буду ждать вас и готовить окрошку… и через пять лет, ну, через десять — ты отдохнешь, ты перестанешь страдать и станешь как все. Ну почувствуй же меня, я молодая! Я люблю, люблю, люблю! Не представляешь, как люблю!