Тьма медленно погасла, отползла в углы. Выплыло сосредоточенное лицо Макбета.
— Ничего-то ты не понимаешь, Коль…
— Никто ничего не понимает. Вы, со своей телепатией, думаешь, больно здорово друг дружку понимаете?
Макбет ссутулился, будто придавленный простой этой мыслью, и на миг до жути напомнил Спенсера, когда тот, растопыривая набухающие в суставах пальцы, с бурым вздутым лицом, по которому черной тушью стекали растворяющиеся волосы, невнятно сипел с экрана: «Не снимай скафандр… стерилизуй катер тщательнейше…» И на глазах, как восковой, оплывал; уже беззвучно шевелящиеся губы свисли до подбородка, и тут вся ткань, словно мокрая бумага, сминаясь, сорвалась с головы, мокро скользнула по плечам и шмякнулась на пульт, растеклась густой лужей, мгновенно подернувшейся плесенью, как мышиной шерстью, а сплюснутый желтый череп стал медленно вминаться в оседающие плечи… Только тогда Коль замолотил руками о пульт, сбивая костяшки пальцев в кровь, закричал: «Спенсер!!! Спенсер!!! Кто-нибудь! Я же один здесь!»
Из глаз потекли вялые слезы. «Я же один здесь… — жалобно прошептал Коль. — Я же один… Ну ведь один же…»
Макбет осторожно вытер его лицо застревающим на щетине платком, ободряюще улыбнулся. Коль глубоко дышал, приходя в себя.
— Что такое — понимание? — спросил Макбет. — Мы подразумеваем, что оно означает помощь, потому что вспоминаем о нем, лишь когда нам плохо. Когда хорошо — не вспоминаем. А если нас понимают, когда нам это не нужно, — говорим: нам лезут в душу. Верно?
— Пожалуй, — с некоторым удивлением проговорил Коль.
Помолчали.
— Дай зеркало… На столе.
— Я знаю где. — Макбет поднялся, подал. Коль с трудом взял, удивленно и насмешливо косясь на свои старческие дрожащие руки, исполосованные вздутыми синими венами. На него уставилась одутловатая морда, плохо выбритая, с тусклыми глазами, покрасневшими от слез, обесцвеченная, тоскливая…
Отдал зеркало.
— На икону я похож?
— На запойного ты похож…
— Слов-то каких набрался… Психолог.
Макбет не спеша отнес зеркало обратно, поставил на место. Задумчиво постоял, глядя в свой раскрытый, явно докторский саквояж. Что-то еще придумывает мне вкатить, подумал Коль, и Макбет тут же ответил:
— Нет-нет, Коль, на сегодня все. Не бойся.
И тогда Коль спросил вслух из сердцевины:
— Мак. Мы были плохие?
Еще более неторопливо Макбет вернулся к дивану, снова сел на край.
— Это долгий ответ, Коль, — мягко сказал он. — Возлюбленная наша пыталась мне втолковать что-то, и я чувствовал: для нее это очень важно! А сам ни слова не понимаю, бред какой-то. А я ей элементарные вещи говорю, настолько элементарные, что их даже не объяснить… как объяснишь, что такое, например, небо? И — она не понимает ни слова.
— Видишь ли, Коль… Ладно. Лежи и набирайся сил. Я поболтаю немножко.
— Поболтай, — согласился Коль.
Макбет помедлил, собираясь с мыслями.
— Давным-давно на Земле возникли мировые религии. Все они с не очень серьезными различиями сформулировали идеал человека. Стремись к этому идеалу, уподобься ему — и будет тебе благо. Помимо всего прочего, так человек окончательно порывал с животным царством — идеал был чисто духовным. То есть он думал, что порывает. Вернее, сознательно даже не думал, не отдавал себе отчета… но непроизвольно взятый вектор этических конструкций был именно таков. Интересно, кстати, что обещанное в награду за культурную жизнь благо зачастую обещало возвращение к животным радостям, вроде исламских райских гурий… такая вот инверсия ценностей… но это к слову.
— Попроще, — попросил Коль. — Тут скит, а не университет.
— Да-да. Однако полностью отказаться от животного аспекта в человеке ни одна религия не могла призвать. Даже самых что ни на есть любителей умерщвления плоти. Тем более широкие массы. Значит, этот аспект надо было ритуализовать. Сформулировать какие-то социально обусловленные, конечно, но достаточно искусственные правила и дальше смотреть: кто скотствует в рамках правил, тот порядочный человек, а кто дает волю организму вне этих правил — тот грешник, аморальный тип, гореть ему в аду. Но тут оказалась изначальная и неизбывная лазейка. Правила соблюдаются прилюдно. Коль скоро ты ухитряешься нарушать их так, что не знают те, чье мнение существенно для твоей жизни, — все в порядке. Конечно, были и такие, что страдали, даже если свидетелей не было и единственным существенным для себя свидетелем был сам нарушающий. Это — совесть. Вот почему Сима кричала, что ты очень хороший. Совести у тебя — вагон. Но, как у большинства людей дотелепатической эпохи, она шла не путем открытого изживания, а путем сокрытия в себе. Даже и для самого себя. Забыть — и дело с концом, ведь такое не повторится…
Он помолчал, ласково глядя Колю в лицо.
— С другой стороны, если ты ухитряешься соблюдать правила чисто автоматически, не переживая их нужность людям, ты можешь считаться порядочным человеком, на деле не будучи им. Сменят правила — ты начнешь следовать новым. Разрешили убивать — и будешь убивать. Совесть смолчит.
Опять помолчал.
— Долгое время эта система все-таки тянула человека вверх… из болота животной естественности, которая на своем месте прекрасна, а у человека из-за его амбиций, всегда тянувших каждого мочь больше остальных, оборачивалась скотством. Но для того, чтобы оставаться порядочным, хотя бы даже перед самим собой, приходилось совершать массу нежелаемых, чисто ритуальных поступков, произносить потоки неискренних, просто требуемых ситуацией слов. Правильных — в том смысле, что полагающихся по правилам. Тех, которые в той или иной коллизии ожидаются окружающими. В общем-то, зачастую ни тебе, ни им они не нужны. Но они положены. Отсюда внутри, в душе, возникала масса напряжений, и они опять-таки искали выхода в более или менее потайном скотстве. Комплексы… мании… неспровоцированная агрессивность… и просто постоянная психологическая усталость типа: ох, как надоело все! Раньше или позже эта система должна была исчерпать себя. Коммунисты попытались в свое время сконструировать несколько иной идеал человека и вдобавок заменить уже не очень срабатывавшие к двадцатому веку страх ада и стремление в рай вполне реальными стимулами. Но оказалось, чтобы вписаться в их идеал, реальному человеку приходится притворяться еще сильнее, совершать еще больше немилых сердцу и даже просто-таки противоестественных поступков, произносить еще больше не идущих от сердца слов. Поэтому там напряжения нарастали еще интенсивнее. До поры до времени они подавлялись более мощной, чем в религиях, прижизненной стимуляцией. Но когда рай партийной кормушки и ад лагеря и расстрела подтаяли, у них все расползлось на порядок резче. Ты, впрочем, это видел своими глазами.